Портретов Ленина не видно;
Похожих не было и нет,
Века уж дорисуют, видно,
Недорисованный портрет
Николай Полетаев
Поэт 20-х годов
Понятие диктатуры означает не что иное, как ни чем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть.
Ленин. Собр. Соч. Т. 41, стр. 383.
«Съезд советов». Речь Ленина.
О, какое это животное!
Иван Бунин. «Окаянные дни», стр. 35.
Почему запомнился этот эпизод более чем тридцатилетней давности? О, тому имеются основания. Точную дату так вот с ходу уяснить не удастся. Разве что звонить участникам и расспрашивать. Но участников-то, если не большинства, то многих уж нет на свете. Твардовского — нет. Суркова — нет, Сергея Васильева — нет, Георгия Леонидзе, на даче которого происходила та пирушка, тоже на этом свете — нет.
Не знаю, жив ли Василий Павлович Мжаванадзе. Едва ли. Был отстранен от дел (от Первого секретаря ЦК Грузии), обосновался где-то в Подмосковье, и — тишина. А ведь та шумная «Декада русской литературы» в Грузии проходила под его, как говорится, крылом. И жили мы все (около двадцати человек) на правительственной даче под Тбилиси. Да, Твардовского, Сергея Васильева, Суркова, Тихонова — нет.
Но живы Доризо, Боков, Долматовский… Остальных участников не помню. Луконин? Возможно. Друнина? Елена Николаевская? Нет, не помню. Надо поднимать документы, архивы. Осталось общее впечатление десятидневного буйного праздника. Перед каждым селением — школьники с цветами, подносы с вином. Между селениями эскорты мотоциклистов, потом — застолья. Хрущевские времена. Район перед районом старался не ударить в грязь лицом. То — застолье в подвалах Цинандали, то — застолье в руинах старинной крепости, а то — в реке… Да, в быстрой светлой реке. Устроили там помост, по дощечкам мы пробирались к столам, и у нас под ногами (видно сквозь щели) мчится вода. Цыплячью косточку или объеденную виноградную кисть не заботься положить на тарелку, бросай вниз, унесет речная струя. Из калейдоскопа лиц, тостов, блюд, бокалов, рукопожатий, обниманий, целований выделились и остались три эпизода. Один — на той правительственной даче, где мы жили (ночевали, вернее сказать). Там ведь стояли постоянно накрытые столы. Белоснежные скатерти, тарелочки большие и маленькие — по ранжиру. Достаточно сесть за стол, как тотчас появляется «молодой человек» (а то и двое) с коньячной бутылкой в руке. Ну и закуска будет по вашему требованию. Без толку не стоит, чтобы не заветривалась. И вот уж не в последний ли вечер нашего там пребывания разговорились о винах, о грузинских, в частности, винах, и вдруг выяснилось, что никто из нас не знает, что за вино «Чхавери». Знаем все эти «Мукузани», «Гурджаани», «Тибаани», знали также все эти сластящие — «Оджалеши», «Ахашени», «Твиши», «Кинзмараули», «Хванчкару», но вот — «Чхавери»…
— Да вы что?! — удивился кто-то из грузин. — Как же вы жили до сих пор? Это же розовое вино, это же тончайший букет, это же… Это же…
— Но ведь мы же находимся на правительственной даче. Здесь, небось, свои винные погреба… Молодой человек!.. Молодой человек тут как тут.
— У вас найдется «Чхавери»?
— Разумеется!
И вот оно — розовое вино. Тончайший букет. «Чхавери». Нюхали, пригубливали, причмокивали… Да… «Чхавери»… Распили по бокалу, потом по второму и как-то сразу остановились. И кто-то уж произнес приговор: «Замечательное вино, тончайшее, но… не рабочее». «Не рабочее» не в том смысле, что не для рабочего класса, а не рабочее в том смысле, что нельзя в тесном кругу друзей сидеть и пить целый вечер, как, например, «Тибаани», когда бокал за бокалом, а затем и бутылка за бутылкой… Нет, не рабочее вино «Чхавери». Но все же попробовали и теперь будем знать.
Второй памятный эпизод — другого характера. Все мы знали, что Твардовский не любит Маяковского. И поделом. Многие недоумевали: как же так? А мне всегда это было понятно, но только я не знал, до какой степени простирается эта нелюбовь и насколько принципиальна. И вот, когда приехали в Багдади, к дому, где родился поэт, и все «участники» и сопутствующие, разные там корреспонденты, повалили валом в мемориальный домик, Твардовский не вышел из машины. То есть даже на землю не ступил, где ступали босые ножонки будущего поэта. Проявил строгость. Что же, такое не забывается. Иные считали, что это бравада, вызов общественному мнению. Скажите, пожалуйста! Все — любят, все считают крупнейшим и талантливейшим, а он, видите ли, — не любит! Куда Союз писателей смотрит? И никому не пришло в голову, что Маяковского не только можно не любить, что его надо не любить, что его вовсе и не за что любить, и вот нашелся человек, нашлась личность, которая продемонстрировала публично (хотя и безмолвно) свою нелюбовь: Твардовский не вышел из машины возле домика, где родился Маяковский. Мог себе позволить.
Третий эпизод оказался для меня наиболее памятным и даже знаменательным. Ведь я впервые, публично… и где? И при каком составе людей?.. Но надобно сказать несколько предварительных слов.
Дело в том, что и я сначала был, как все, как Долматовский, как Доризо и Боков, как Луконин и Дудин, как — если взять повыше — Тихонов или Федин. Впрочем, кто их знает, что каждый из них про себя думает. Берем поведение. Ведут себя все одинаково, и когда приходится дудеть в дуду, то все дудят в одну и ту же дуду. Вон Твардовский лишь выделился, не вышел из машины, не пошел в дом Маяковского. Но тоже ведь не Бог весть какая политическая демонстрация! Вот если бы он демонстративно Ленину не пошел возлагать цветы!..
Дело в том, что за внешней оболочкой обыкновенного советского писателя во мне к описываемому моменту произошли такие сдвиги в сознании и перемены в мировоззрении, что — демонстративно, не демонстративно, — но, пожалуй, я отошел бы в сторонку, смешался бы с толпой и не пошел бы возлагать цветы Ленину.
Писательская профессия состоит в том, чтобы высказывать свои мысли. И свои чувства. Притом что мысли, не высказанные на страницах прозы или в стихах, невольно будут проскальзывать в устных разговорах и спорах. Будет, будет высовываться шильце сквозь родины мешка. Поэтому (заранее надо сказать) писателю-профессионалу трудно быть конспиратором, даже если речь идет пока не о тайной какой-нибудь организации, а лишь о тайных мыслях и знаниях. Недаром ведь и Пушкина члены тайных российских обществ боялись приобщить к своим тайнам, да так и не допустили до них. Поэт! Что с него взять? Обязательно проболтается, не в разговоре, так в стихах где-нибудь. Повеет, повеет помимо желания новым духом.
Вот и я не мог уже удержать в себе этот новый дух. Крепился пока, не раскрывался пока, но не хватало лишь малого толчка, чтобы подняться в рост и, не думая уже ни о чем, ни о каких бы то ни было последствиях, открыто и внятно заговорить. То и дело создавала жизнь положения (ситуации), когда невозможно было промолчать, стерпеть, не возвысить голос. И, наконец, мало того, что ситуация создалась, она усугубилась тем, что произошла во время грузинского, вернее сказать, грузинско-русского писательского застолья.
Это было в Кахетии, на даче у Георгия Леонидзе. Ведь во время таких вот «декад», помимо официальных встреч и «мероприятий», «разбирают» нас, участников, по своим домам грузинские писатели. То Ираклий Абашидзе, то Константин Гамсахурдиа, то Иосиф Нонешвили… Теперь вот Георгий Леонидзе на своей даче.
Неторопливы и велеречивы грузинские застолья, рассчитаны они на много часов. Успеют сидящие за столом и произнести все необходимые тосты, успеют грузины и спеть свои песни, успеют и почитать стихи. В этот раз настроение сложилось такое, что поэты (и прославленные поэты!) начали вдруг один за другим читать не свои, а чужие стихи. Это часто бывает. Ведь у каждого поэта — профессионала есть любимые чужие стихи, а прочитать такое стихотворение под настроение все равно что спеть хорошую песню. Вот и зазвучали Гумилев, Цветаева, Блок… Кто-то прочитал «Мать» Николая Дементьева, кто-то «Зодчие» Дмитрия Кедрина, кто-то «Прасковью» Исаковского. Так шло, пока Сергей Васильев не встал и не оперся руками о край стола, словно собирался не стихи читать, а произносить речь на московском писательском собрании. Он выдвинул вперед тяжелый свой подбородок, оперся кулаками (а рукава засучены) о край стола и в своей манере (то есть немного гнусавя в нос) заговорил: — Да, дорогие друзья, да, да и да. Как только мы начинаем читать любимые стихи, сразу идут Гумилев и Блок. Хорошо, что прозвучали тут милые наши, можно сказать, современники: и Коля Дементьев, и Боря Корнилов, и Паша Васильев. Но я вам сейчас прочитаю одно прекрасное, воистину хрестоматийное стихотворение поэта, имя которого никогда, к сожалению, не возникает уже много лет в наших поэтических разговорах. Что-то вроде дурного тона. А между тем — напрасно. И я сейчас, идя наперекор установившейся традиции, назову это имя — Демьян Бедный.
Тут действительно шумок пробежал по застолью, так неожиданно оказалось это для всех, хотя и непонятно было, то ли это одобрительный шумок, то ли от удивления.
— Да, да и да! И чтобы показать вам, какой это был все-таки превосходный поэт, я прочитаю сейчас одно его стихотворение. Это маленький шедевр, забытый, к сожалению. А забывать такие стихи нам не следовало бы.
И Сергей Васильев, еще больше выставив вперед свою тяжелую нижнюю челюсть и еще тверже опершись о край стола большими волосатыми руками (кулаками), внятно донося каждое слово, проникаясь каждым словом до глубин своей собственной души, прочитал нам стихотворение, которое перед этим назвал шедевром.
НИКТО НЕ ЗНАЛ…
Был день как день, простой, обычный,
Одетый в серенькую мглу.
Гремел сурово голос зычный
Городового на углу.
Гордяся блеском камилавки,
Служил в соборе протопоп.
И у дверей питейной лавки
Шумел с рассвета пьяный скоп.
На рынке лаялись торговки,
Жужжа, как мухи на меду.
Мещанки, зарясь на обновки,
Метались в ситцевом ряду.
На дверь присутственного места
Глядел мужик в немой тоске,
— Пред ним обрывок «манифеста»
Желтел на выцветшей доске.
На каланче кружил пожарный,
Как зверь, прикованный к кольцу,
И солдатня под мат угарный
Маршировала на плацу.
К реке вилась обозов лента.
Шли бурлаки в мучной пыли.
Куда-то рваного студента
Чины конвойные вели.
Какой-то выпивший фабричный
Кричал, кого-то разнося:
«Прощай, студентик горемычный!»
Никто не знал, Россия вся
Не знала, крест неся привычный,
Что в этот день, такой обычный,
В России… Ленин родился!
Закончив чтение, Сергей Васильев обвел застолье победоносным, прямо-таки торжествующим взглядом. Те, кто постарше, по-патриаршьи закивали головами: «Да, да, забываем нашу классику, наши хрестоматийные стихи». Иные — помоложе — просветлели, словно омылись в родниковой воде, один озарился, раскуривая трубку, как бы собираясь высказать что-то еще более одобрительное. Прокофьев потянулся чокаться к декламатору, а сам толкал Доризо, сидящего по соседству: «Кольк, Кольк, а?» И вот-вот расплачется от умиления: «Кольк, Кольк, вот как надо писать-то».
Не знаю уж, как получилось, то ли я насупился угрюмо над своим бокалом, не поднимая глаз, то ли какие-то особенные ледяные эманации, флюиды излучались от меня на все застолье, но только все как-то вдруг замолчали и уставились на меня выжидающе, вопросительно, словно предчувствуя, что я сейчас могу встать и высказаться. Хозяин дома, как чуткий и опытный тамада, тотчас и дал мне слово.
Хочу отметить:
«Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю».
Хочу отметить, что миг преодоления чугунного земного притяжения, миг, когда человек, преодолевая в первую очередь сам себя, поднимается на бруствер, над которым свистят пули, и уже не думает больше ни о чем, даже о том, много ли секунд или минут отпущено ему на то, чтобы ни о чем больше не думать, должен отметить, что этот миг преодоления самого себя — великий миг.
Неужели они ждали, что я сейчас провозглашу здравицу за бедного и забытого Демьяна или, на худой конец, за Сергея Васильева, вспомнившего забытое стихотворение? Или уж не ждали ли они, что я провозглашу тост за героя стихотворения и за тот день, за тот знаменательный для всей России (и всего мира) день, когда вот-де родился в Симбирске мальчик, и никто этого в тот день не заметил, не знал. Или провозгласить бы мне тост за всю Россию, которую новорожденный впоследствии — предполагается всеми людьми — вывел из тьмы, осветил и спас. Но я уже встал, и стакан, как я успел заметить, отнюдь не дрожал в моей руке.
— Персонаж только что прочитанного пасквиля на Россию назвал однажды Льва Толстого срывателем всех и всяческих масок. Очень ему нравился этот процесс, включая и ту стадию, когда вместо «масок» начинают срывать уже одежды со своей собственной матери, стремясь обнажать и показывать всему свету ее наиболее язвенные места. Для родного сына занятие не очень-то благородное и похвальное. Но Толстой был хоть гений. Тот, еще до того, как заняться срыванием всех и всяческих масок, чем заслужил от главного ненавистника России похвалу и даже звание зеркала революции, тот хоть успел нарисовать нам образ великой и просвещенной, красивой и одухотворенной России. Вдохновенный портрет ее вырос перед нами из ее военного подвига и составился из отдельных прекрасных образов: Андрея Болконского, Наташи Ростовой, Пьера Безухова, Пети Ростова, Левина и Кити, Вронского и Анны Карениной, Оленина, Марьянки, Ерошки, Кутузова, Тушина, Багратиона, Дениса Давыдова…
Что же мы услышали здесь, извергнутое в свое время, если не ошибаюсь, в 1927 году, грязными и словоблудными устами Демьяна Бедного, который по сравнению со Львом Толстым не заслуживает, конечно, другого названия, кроме жалкой шавки, тявкающей из подворотни?
Рокот недоумения и возмущения прошелестел по застолью. Но, как видно, соскучились они в своем сиропе по острому, никто не оборвал, не пресек, давая возможность высказаться.
— Я сознательно груб. Но мои эпитеты (перефразируя известное место у Белинского) слишком слабы и нежны, чтобы выразить состояние, в которое меня привело слушание этого стихотворения, а точнее сказать, стихотворного пасквиля на Россию. В каждом из нас, как в организме, много всякого. Считается, что и каждом из нас приблизительно по 1400 граммов мозга, около четырех литров крови, но, конечно, есть (в кишечнике) и кое-что еще. На что смотреть и что нюхать . . .
Что такое Россия в 1870 году? Творит Достоевский. Звучат новые симфонии и оперы Чайковского. В расцвете творческих сил Толстой. Роман за романом издает Иван Сергеевич Тургенев («Вешние воды» — 1872 г., «Дым» — 1867 г., «Новь» — 1877 г.). Александр Порфирьевич Бородин создает «Богатырскую симфонию», оперу «Князь Игорь», а как химик открывает в 1872 году (одновременно с Ш.А. Вюрцем) альдольную конденсацию. Не знаю, право, что это такое — альдольная конденсация, — но верно уж факт не менее важный, нежели пожарный на каланче. Да, так вот, звучат симфонии и оперы русских композиторов, в деревнях звучат народные песни, хороводы. Сошлемся на Некрасова:
«Будут песни к нему хороводные
из села на заре долетать,
будут нивы ему хлебородные
(хлебородные, заметьте)
безгреховные сны навевать».
Менделеев уже открыл свою периодическую таблицу, Тимирязев вот-вот начнет читать свои блестящие лекции. В Москве возводится грандиозное ослепительно белое златоглавое сооружение — памятник московскому пожару, Бородину и вообще победе над Наполеоном. В России от края до края бурлит 18 000 ежегодных ярмарок. Через восемь лет Россия, жертвуя своей кровью, освободит ближайшую родственницу, сестру Болгарию, от турецкого ига… Я думаю, если бы поднять газеты того времени, мы найдем там много такого, что можно было бы почитать с гордостью за Россию, за ее общественную жизнь, за ее дела. Ведь именно на эти годы (и на 1870-й в том числе) приходится активная научно-исследовательская деятельность, скажем, Пржевальского и Миклухо-Маклая.
И что же поэт-пасквилянт выбрал из всей российской действительности того времени, чтобы показать свету? Повторяю в коротком пересказе. Серенькая мгла. А почему, собственно, в апреле серенькая мгла? Более вероятно, что день был яркий, весенний, грачи прилетели, ледоход на Волге. Городовой на углу и поп в соборе. У дверей питейной лавки шумит пьяный скоп. Очередь, что ли, там за водкой на полкилометра? На рынке лаются торговки. Не просто ведь торгуют всевозможной изобильной снедью, а обязательно лаются. А чего бы им лаяться, когда всего полно — и снеди, и покупателей? Мещанки мечутся в ситцевом ряду. Это уж совсем что-то непонятное. Ситцев огромный выбор, ситцы дешевые, на всех хватит, и завтра их будет столько же, и каждый день, каждый год вплоть до того дня, когда к власти придет тот, кто родился в этот апрельский денек. Вот тогда действительно с ситцами будет покончено, тогда будут метаться наши женщины в поисках ситцев, а в те времена… Непонятно. На каланче пожарный, прикованный, как зверь к кольцу. Ну, знаете ли… Не хватает уже ни слов, ни злости. При чем тут пожарный, который исправно на каланче несет свою службу, свое дежурство? Солдатня марширует под угарный мат. Не просто солдаты, русские солдаты, герои Измаила, Бородина, Севастополя (а вскоре и Щипки), а солдатня. Почему солдатня? Потому что подчиняются своим командирам, потому что служат царю и отечеству, а хуже этого, с точки зрения младенца, народившегося в тот апрельский денек, ничего быть не может…
Как же надо было ненавидеть Россию, свою родную мать, чтобы собрать в одно стихотворение все наиболее грязное, мерзкое, да и не просто собрать, но пасквильно, клеветнически преувеличить и даже выдумать и преподнести нам эту вонючую жижу, чтобы мы ее нюхали. Вот вы, хозяин стола, — грузин. Возможно ли, чтобы грузинский поэт написал бы нечто столь же омерзительное о прошлом своей страны? Только мы, самоеды и предатели, мало того что способны написать такое, способны еще и восхищаться этой гадостью сорок лет спустя после ее написания.
Меня уже понесло, а между тем надо было сворачивать на тост.
— Есть табу. Есть запретные вещи. Нельзя взрослому человеку, мужчине, подглядывать, как раздевается мать. Вот он раздвинул занавесочку и в щелочку подглядел: «Гы-гы, сиськи висят!» И снова щелочку закрыл, и ничего словно бы не случилось. Нет, случилось! Он переступил запретную грань. В душе своей. Из человека он превратился в хама.
А я нарисую и еще более трагическую ситуацию. Представим себе, что разбойники под угрозой оружия и смерти заставили взрослого мужчину изнасиловать собственную мать. Их было несколько сыновей. Один, хоть и наставлены пистолеты и приставлены ножи к горлу, бросился на разбойников и тотчас погиб. Что же, были у России и такие сыновья. Подставьте сюда все восстания, прошумевшие в России после захвата власти бандитами в 1917 году, восстания Ижорско-Колпинское, Путиловское, Кронштадтское, Ярославское, Тамбовское, Пензенское, Ижевское, Астраханское, Якутское, Хакасское, восстания по всему Дону, по всей Сибири, Белое добровольческое движение — и все это было потоплено в крови. Все это были сыновья России, которые предпочли погибнуть, но избежать насилия и позора. Второй брат под угрозой бандитов покорился и совершил насилие. Третий, хоть сам и не насильничал, но смотрел, как насильничает его брат, и не пошевелился, потому что у горла — нож. И вот они оба остались живы, но жалка их участь и страшна их жизнь. И что же теперь с них спрашивать? Они теперь могут все, и ничего недозволенного для них нет. После насилия над собственной матерью что для них осталось святого? Что для них насилие над чужой женщиной? Или вообще над другим человеком? Взрывать, жечь, убивать, мучить, предавать, доносить — все пожалуйста! А уж глумиться на словах — про это и говорить нечего.
Вы можете не поддержать меня в этом тосте, но я хочу выпить за настоящие сыновьи чувства, за настоящее мужество, которое предпочитает смерть покорности и позору. Я рад провозгласить этот тост на древней грузинской земле, которую всегда отличали рыцарство, благородство, доблесть. Ваш’а!..
Застолье застольем и речи речами, но пасквильный стишок Демьяна Бедного задел меня за живое, и я потом полистал кое-какие книги и справочники. Не с той степенью дотошности, как если бы собирался писать экономическое исследование, но все же — про запас — чтобы можно было смазать по сусалам какого-нибудь «застольного» ретивого оппонента.
Я узнал, что в последней четверти XIX века в России были протянуты все основные нитки железных дорог, которыми, кстати, мы пользуемся до сих пор, крича, что мы великая железнодорожная держава. Но, кстати же, которые (нитки прошлого века) все пора реконструировать и нужно для этого 25 000 000 новых шпал, а взять их неоткуда, поэтому наши современные железные дороги находятся в катастрофическом состоянии (тихоходность и опоздания поездов, повышенная аварийность). Не думаю, что Россия, если бы не случилось с ней беды в 1917 году, держала бы свои дороги в таком чудовищном состоянии.
Профессором Вернадским был разработан план электрификации всей России, который большевики, бессовестно присвоив, назвали Планом ГОЭЛРО. Была построена КВЖД, которую дураки подарили потом Китаю. К 1913 году в России был построен самый большой в мире самолет «Илья Муромец», а его конструктор Сикорский, вынужденный эмигрировать, многие годы и десятилетия оплодотворял своими идеями самолетостроение Запада. Царские ледоколы, переименованные в «Красиных», долго еще служили советской власти. Царские линкоры, переименованные в «Маратов» и в «Парижские коммуны», долго еще состояли на вооружении советского военного флота. Россия уже наладила производство своих автомобилей. По стали Россия не занимала первого места в мире, а занимала четвертое и пятое, но ведь и мы теперь, увы, не на первом месте.
Каждый читатель, если захочет, может достать нужные справочники. Он увидит в подробности, если справочники будут, конечно, не советского производства, что Россия действительно стояла по всем отраслям промышленности и земледелия на уровне задач того времени, не занимая, может быть, первых мест, но была в ряду великих держав: Америки, Франции, Англии и Германии. Зато она занимала первое, недосягаемое место по темпам роста. Она стремилась вверх, подобно современному истребителю-перехватчику, из-за чего и была фактически сбита влет. Международный капитал, который боялся угрожающе стремительного развития величайшей на земном шаре державы, использовал большевиков, эту денационализированную антироссийскую силу, для подрыва изнутри и сокрушения могучего государства.
Все же приведем некоторые цифры. Начатое при Александре II усиленное железнодорожное строительство несколько замедлило темп в 80-е годы, но в 90-х годах оно двинулось вперед с исключительной быстротой: за десятилетие 1861-1870 гг. было построено 8,8 тысячи верст новых железнодорожных линий, в 1871-1880 гг. — 10,9 тысячи верст, в 1881-1890 гг. — 7,5 тысячи верст, а в 1891-1900 гг. — 21 тысяча верст. В 1891 году приступили к сооружению Великой Сибирской железной дороги, имевшей огромное народнохозяйственное (и общегосударственное) значение. Общая длина железнодорожных линий в 1905 году составляла 64000 километров.
Общую картину предреволюционного экономического подъема представляет следующая таблица:
1899 1913 Увеличение
Валовой сбор хлеба (миллиардов пудов) 3,7 5,4 46%
Экспорт хлебных продуктов (миллионов пудов) 352 648 84%
Экспорт всех товаров (млн. рублей) 627 1520 142%
Добыча каменного угля (млн. пудов) 853 2214 147%
Добыча нефти (млн. пудов) 550 561 2%
Выплавка чугуна (млн. пудов) 164 283 72%
Производство железа и стали 145 247 70%
Производство меди (тысяч пудов) 460 2048 345%
Производство сахара (млн. пудов) 42 92 111%
Потребление хлопка (млн. пудов) 16,1 25,9 53%
Грузооборот железных дорог (млрд. пудов) 3,7 7,9 113%
Обороты промышленных предприятий (млн. рублей) 3503 6882 96%
Основные капиталы акционерных промышленных предприятий (млн. рублей) 5466 7644 40%
Обороты торговых предприятий (млн. рублей) 5466 7644 40%
Баланс акционерных коммерческих банков (млн. рублей) 1380 5769 318%
Все эти цифры, весь этот рост, промышленный, земледельческий, торговый, все это благосостояние, а точнее сказать, богатство державы находили свое выражение в конечном счете во внешнем виде земли, страны, ее сел и городов, ее архитектуры, парков, прудов, всего-всего — от вышитого полотенца до конской сбруи, от национальной одежды до резных наличников, от шелковых ярких рубах до кокошников, расшитых жемчугом (хотя бы и речным). Более тысячи белоснежных и златокупольных монастырей украшали российскую землю, а также и сотни тысяч храмов, колоколен, сахарно посверкивающих среди ярко-зеленых, не загаженных тогда еще травопольных лугов и волнующихся желтеющих нив.
Демьян Бедный увидел лишь пожарного на каланче да протопопа в соборе. Но почему же он не увидел самого собора, украшавшего город?
Великий норвежский писатель, посетивший Россию и написавший о ней книгу «В сказочной стране», был добрее, а главное, объективнее поэта-паскудника отечественного производства. Вот как пишет о нашей Москве норвежский писатель:
«Я побывал в четырех из пяти частей света. Конечно, я путешествовал по ним немного, а в Австралии я и совсем не бывал, но можно все-таки сказать, что мне приходилось ступать на почву всевозможных стран света, и я повидал кое-что, но чего-либо подобного Москве я никогда не видел. Я видел прекрасные города, громадное впечатление произвели на меня Прага и Будапешт: но Москва — это нечто сказочное. В Москве около четырехсот пятидесяти церквей и часовен, и когда начинают звонить все колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял себе, что на Земле может существовать подобный город: все кругом пестреет красными и золочеными куполами и шпицами. Перед этой массой золота в соединении с ярким голубым цветом бледнеет все, о чем я когда-либо мечтал. Мы стоим у памятника Александру Второму и, облокотившись о перила, не отрываем взора от картины, которая раскинулась перед нами. Здесь не до разговора, но глаза наши делаются влажными».
Спросим, забегая вперед, почему же не увлажнились глаза у злоумышленных разрушителей Москвы, у взрывателей и нескольких монастырей в самом Кремле (Чудова, Вознесенского), и памятника Александру Второму, памятника, на перила которого опирался Кнут Гамсун, и Красных Ворот, и Сухаревой башни, и Страстного монастыря, и Храма Христа Спасителя, и еще более четырехсот старинных и прекрасных московских храмов? Скоп у питейной лавки, мещанки, мечущиеся в ситцевом ряду, или лающиеся на рынке торговки остались, а красота была уничтожена.
Не одна Москва была прекрасна в России. Россия вся из конца в конец была прекрасна. Вот описание Нижнего Новгорода, увиденного впервые глазами заволжского мастерового человека приблизительно в то же время, когда у Демьяна Бедного пожарник ходит на цепи, как прикованный зверь, да пьяный скоп шумит у питейной лавки. Страничка из книги Мельникова-Печерского «В лесах»:
«…ровно тянул его к себе невидимыми руками этот шумный и многолюдный город-красавец, величаво раскинувшийся по высокому нагорному берегу Волги.
Город блистал редкой красотой. Его вид поразил бы и не такого лесника-домоседа, как токарь (по дереву. — В. С.) Алексей. На ту пору в воздухе стояла тишь невозмутимая, и могучая река зеркалом лежала в широком лоне своем… И над этой широкой водной равниной великанами встают и торжественно сияют высокие горы, крытые густолиственными садами, ярко-зеленым дерном выравненных откосов и белокаменными стенами древнего Кремля, что смелыми уступами слетает с кручи до самого речного берега. Слегка тронутые солнцем громады домов, церкви и башни гордо смотрят с высоты на тысячи разнообразных судов от крохотного ботика до полуверстовых коноводок и барж, густо столпившихся у городских пристаней и по всему плесу… Огнем горят золоченые церковные главы, кресты, зеркальные стекла дворца и длинного ряда высоких домов, что струной вытянулись по венцу горы. Под ними из темной листвы набережных садов сверкают красноватые, битые дорожки, прихотливо сбегающие вниз по утесам. И над всей этой красотой высоки, в глубокой лазури, царем поднимается утреннее солнце.
Ударили в соборный колокол — густой малиновый гул его разлился по необъятному пространству… Еще удар… Еще — и разом на все лады и строи зазвонили с пятидесяти городских колоколен. В окольных селах нагорных и заволжских дружно подхватили соборный благовест, и зычный гул понесся по высоким горам, по крутым откосам, по съездам, по широкой водной равнине, по неоглядной пойме лугового берега. На набережной, вплотную усеянной народом, на лодках и на баржах все сняли шапки и крестились широким крестом, взирая на венчавшую чудные горы соборную церковь. Паром причалил…»
От этого крупного плана, от панорам Москвы и Нижнего Новгорода («панорамной» камерой можно было бы провести по всей России, по всем ее Ярославлям, Сергиевым Посадам, Владимирам, Киевам, по Петербургу, конечно, по Крымам, Тифлисам и прочая и прочая), обратимся к другим планам и с облаков спустимся на землю, зайдем в трактир, на базар, в чей-либо дом, в какую-нибудь захудалую уездную гостиницу.
Трудно ведь забыть, по какому поводу заглянули Бобчинский с Добчинским в трактир при уездной гостинице в городке Устюжне (от которого, по словам городничего, хоть четыре года скачи, ни до одного государства не доскачешь) и обнаружили там ревизора, то бишь Хлестакова. А повод был тот, что, оказывается, вчера в трактир привезли свежую семгу (то есть малосольную, конечно, но свежую, «первой свежести», как назвал это Булгаков). Это в какую же нынешнюю районную гостиницу надо зайти, чтобы обнаружить там в буфете или ресторане свежую семгу?
Так вот, мастеровой Алексей из заволжских лесов, впервые оказавшись в Нижнем Новгороде, заходит со своим пожилым и более опытным земляком в нижегородский трактир.
«Все дивом казалось Алексею: и огромный буфетный шкап у входа, со множеством полок, уставленных бутылками и хрустальными графинами с разноцветными водками, и блестящие медные тазы по сажени в поперечнике, наполненные кусками льду и трепетавшими еще стерлядями…
…- Чем потчевать прикажете?
— Перво-наперво собери ты нам, молодец, четыре пары чаю, да смотри у меня, чтобы чай был самолучший-цветочный… Графинчик поставь…
— Какой в угодность вашей милости будет? Рябиновой? Листовки? Померанцевой? Аль, может быть, всероссийского произведения желаете?
Алексей смотрит по сторонам. «…Сидят все люди почтенные, ведут речи степенные (не то, что «пьяный скоп» у Демьяна Бедного. — В.С.), гнилого слова не сходит с их языка: о торговых делах говорят, о ценах на перевозку кладей, о волжских мелях и перекатах. Неподалеку двое, сидя за селянкой, ладят дело о поставке пшена из Сызрани до Рыбной; один собеседник богатый судохозяин, другой кладчик десятков тысяч четвертей зернового хлеба…
…Покончили лесовики с чаем, графинчик всероссийского целиком остался за дядей Елистратом. Здоров был на питье — каким сел, таким и встал: хоть в одном бы глазе.
— А что, земляк, не перекусить ли нам чего по малости?
Дядя Елистрат постучал ложечкой о полоскательную чашку и, оторвавшись от среднего стола, лётом подбежал половой.
— Собери-ка, молодец, к сторонке посуду-то, … да . вели обрядить нам московскую селянку, да чтоб было поперчистей да покислей…
— С какой рыбкой селяночку вашей милости потребуется?
— Известно с какой!.. Со стерлядью да со свежей осетриной… Да чтоб стерлядь-то живая была, не снулая — слышишь?.. А для верности подь-ко сюда, земляк, … выберем сами стерлядку-то, да пометим ее, чтобы эти собачьи дети надуть нас не вздумали…
— Напрасно, ваше степенство, обижать так изволите… Мы не из таковских. Опять же хозяин этого оченно не любит, требует, чтобы все было с настоящей, значит, верностью… За всякое время во всем готовы гостя уважить со всяким нашим почтением. На том стоим-с!
— …Щей подай, друг ты мой сердечный, да смотри в оба, чтобы щи-то были из самолучшей говядины… Подовые пироги ко щам — с лучком, с мачком, с перчиком… Понимаешь? Сами бы в рот лезли… Еще-то чего пожуем, земляк?.. Гуся разве с капустой?.. А коль охота, так и жареного поросенка
http://my.mail.ru/community/pravoslavcludank/14E8561D0747C35C.html
(55)